«Но ведь ничего же не было», — подумал Шэм. «Мидас» и близко не подходил к ее большому кроту, который не-желтый. Так о чем же тут рассказывать? По традиции любой капитан с философией докладывал о ней после каждого своего путешествия, но до сих пор Шэм никогда не задавался вопросом о том, что же они говорят, не случись объекту их мечтаний появиться у них на пути. «А ведь это, — подумал он снова, — происходит, должно быть, сплошь и рядом». Что же она, скажет сейчас: «Извините, но мне нечего вам рассказать», и сядет?
Ох, вряд ли.
— В прошлый раз, когда я говорила с вами, — начала Напхи, — моя философия ускользнула от меня. Бросила меня дрейфовать в рельсоморье, без топлива и карты, не оставив по себе ничего, кроме облаков пыли и земляных холмов, уходивших грядой к горизонту, словно в насмешку. Я провожала его взглядом.
— Насмешник, — раздалось на всю комнату.
— Вы знаете, как философии осторожны, — сказала Напхи. — Как неуловимы их значения. Они не любят, когда их разбирают по косточкам. И вот настало торжество абсурда. Я скрипела неведомо куда, зная, что сливочношерстный зверь опять избежал моего гарпуна и продолжает свой темный путь под землей, противясь пристальному прочтению и разгадке своей тайны. В бешенстве я во всеуслышание закричала, что настанет день, когда я подвергну его острой и кровавой интерпретации.
— Выйдя в последний раз из порта, мы, то есть «Мидас», взяли курс на юг. Насмешник наверняка был где-то рядом. Но прежде мы увидели другое животное, оно буквально бросилось нам под колеса. И ничего больше. Тишина. Все поезда, какие только попадались нам навстречу, я спрашивала о нем, но Насмешник не давал о себе знать, и в его молчании чувствовалась угроза. В его отсутствии — присутствие. Недостаток крота в природе компенсировался его избытком в моих мыслях, и он ночь за ночью прокладывал ходы в глубинах не только рельсоморья, но и моего разума. Так что теперь я знаю о нем больше, чем когда-либо прежде. Он был страшно далек и одновременно магически близок.
«Ах, — подумал Шэм. — Умница». Трууз был в восторге. Воам — заинтригован. Шэм был сбит с толку, поражен и раздражен в одно и то же время.
— Вы давно этого ждали? — шепнул Воам сидевшей рядом с ним женщине.
— Я хожу на все хорошие философии, — ответила она. — Капитан Ганн и Хорек Неотмщения; Дзорбал и Кротовые Крысы Многая Знания; и Напхи, разумеется. Напхи и Насмешник, Крот Многозначности.
— И в чем ее философия? — спросил Шэм.
— А ты что, не слушал? Насмешник означает все.
Шэм слушал рассказы капитана о ее встречах и не-встречах с добычей, которую она преследовала годами и которая символизировала все, что только может представить человек.
— Это землеройное означающее пожрало и переварило мою плоть и кровь, — заключила Напхи и помахала своей загадочно-прекрасной механической рукой. — Это был вызов мне — смогу ли я съесть и переварить его самого.
И тут Напхи посмотрела прямо на Шэма. Заглянула ему в самые глаза. И на долю секунды запнулась. Совсем чуть-чуть, никто, кроме него, не заметил. А он вспыхнул, пригладил свои вечно взъерошенные волосы и отвел взгляд.
«Я знаю, чего я хочу теперь, — подумал он. — Я хочу попасть на Манихики, даже если это не нравится капитану. Те мальчик и девочка имеют право знать».
Он снова посмотрел на Напхи и представил, как она мчится, проскакивая стрелки, петляя запутанными путями, нагоняя свою добычу, зубастого гиганта Насмешника.
И подумал: «А что она, интересно, будет делать, когда поймает его?»
Человека тянет повествовать с тех самых пор, когда он впервые ударил камнем о камень и задумался об огне. И его повесть будет длиться до тех пор, пока сам человек не исчезнет с лица земли; пока одна за другой, как лампочки, не погаснут в небе звезды.
Иные из человеческих историй — это рассказы о том, как рассказываются истории. Странное занятие. Избыточно многословное, в нем можно потеряться, как в картине, на которой изображена ее уменьшенная копия, а на той еще копия, и еще, и еще, до бесконечности. У этого феномена даже есть красивое иностранное название: мизенабимия.
Мы только что рассказали историю об истории. Перескажите ее себе снова, и появится история истории об истории, а вы, сами не заметив как, окажетесь на пути к этой самой абимии. То есть к бездне.
В первые дни на Стреггее Шэму часто приходилось рассказывать истории, и многие из них были историями об историях.
Странно, когда твой день не размечен ритмом колес. Странно, когда ноги не пружинят сами собой в коленях в такт качке, ловя равновесие. Фремло никого не лечил на суше, поэтому Шэму надо было лишь подмести у него в доме, прибраться, сбегать иногда с поручением, изредка ответить на телефонный звонок, после чего он мог тихонько смыться, не дожидаясь разрешения, но и не встречая явного сопротивления. И тогда мимо ломовых лошадей с телегами, мимо редких электрических авто, которые, отчаянно сигналя, медленно ползли по запруженным людьми и животными улицам, он на самокате летел на встречу с другими стреггейскими подмастерьями, так же, как он, урвавшими пару свободных часов из мест, где они трудились помощниками поваров и клерками, носильщиками и дубильщиками, электриками и художниками и разными другими учениками.
Среди них оказалось немало тех, с кем он был знаком еще по школе, но кто даже не разговаривал с ним тогда. Большую часть жизни он провел с ними бок о бок, за одной или за соседними партами, но знал о них теперь куда меньше, чем о своих товарищах по поезду. Сам он не сильно изменился со школы. Но он стал путешественником — побывал в рейсе и вернулся; а значит, ему было что рассказать. Тимону, Шикасте и Бурбо он рассказывал о кротовых крысах и большом южном кротуроде. И они слушали, развесив уши, несмотря на то что теперь, когда его аудиторией были уже не доброжелательные и восторженные кузены, а другие люди, его манера говорить стала более прерывистой и спотыкливой. Ободренный вниманием слушателей, Шэм даже познакомил их со своей мышью. С этого все и началось.